Каждый месяц я вижу, как свято место пустует в соседних яслях,
Потому что мой незачатый сын истекает кровью в двадцатых числах,
Упирается больно, бьётся, хочет родиться,
Кровью плачет, шепчет: мама, я бы мог тебе пригодиться,
Что за чёрт, почему ты не хочешь со мной водиться?

Я пою ему песенку про сестру и братца,
Как они никогда не плачут на аппельплаце.
Скручиваюсь эмбрионом, чтобы помешать ему драться,
К животу прижимаю грелку, чтобы ему согреться,
Говорю: отстань, не дури, обретайся, где обретался,
Радуйся, что ещё один месяц там отсиделся,
Ты бы кричал от ужаса, когда бы увидел, где очутился.
Он говорит: уж я бы сам разобрался.

Я читаю ему стишок про девочку из Герники,
Про её глаза, не видящие того, что делают руки.
Он говорит мне: ты думаешь, это страшней, чем гнить от твоей таблетки,
Распадаться на клетки, выпадать кровавой росой на твои прокладки,
Каждый месяц знать, что ты не любишь меня ни крошки,
Не хочешь мне дать ни распашонки, ни красной нитки,
Ни посмотреть мне в глаза, ни узнать про мои отметки?
Полюби меня, мама, дай мне выйти из клетки.

Я рассказываю ему сказку про мою маму,
Как она плакала сквозь наркоз, когда ей удалили матку,
Я говорю ему: ладно, твоя взяла, я подумаю, как нам быть дальше;
Я не люблю тебя, но я постараюсь стать лучше,
Чувствовать тоньше, бояться тебя меньше,
Только не уходи далеко, не оставляй меня, слышишь?

Он говорит: ладно, пора заканчивать, я уже почти что не существую,
Так – последние капли, черный сгусток сердца, красные нитки.
Мы, говорит, ещё побеседуем, мама, я ещё приду к тебе не родиться,
Истекать кровью, плакать, проситься, биться,
Клясться, что я бы смог тебе пригодиться,
Плакать, просить помочь мне освободиться.
Где-то в двадцатых числах приду к тебе повидаться.


***
Оля болеет, Лёля её врачует.
Оля встаёт и ходит, Лёля ног под собой не чует.
Лёля в Оле души не чает,
Оля Лёлю не замечает.
Оля кончает, Лёля её качает.
Никогда не ест, ничего не спит, не отворачивается.
День и ночь у Оли в правом виске ворочается.
Учит Олю работать училкою христаради.
Держит её ум во аде.


***
Только давай по-честному: что прибрал к себе – то Твоё,
а не делать из этого вторсырьё.

В крайнем случае – чтобы сразу двадцать.

Потому что лучше ад, чем заново пробираться
через это всё:
уносящее варежку чёртово колесо;
мальчик Вова, знающий абсолютно всё;
мама, которой нет до пяти часов;
и как кто-то умер, а вам с сестрой не показывают,
и как кусаешься, а они оттаскивают,
обнимают, успокаивают.

Нет уж, прибрал – клади за пазуху и веди себя, как хозяин.
А то отнял чужую игрушку, выпотрошил – и суёт назад.


***
Камень удерживает бумагу, ножницы вырезают из неё подпись и печать.
Осталось совсем чуть-чуть.

Камень думает: "Ну какой из меня медбрат?
Надо было поступать на мехмат.
Вот опять меня начинает тошнить и качать.
С этим делом пора кончать".

Ножницы думают: "Господи, как я курить хочу!
Зашивать оставлю другому врачу.
Вот же бабы – ложатся под любую печать,
как будто не им потом отвечать".

Бумага думает, что осталось совсем чуть-чуть,
и старается
не кричать.


***
Через час душа откладывает карандаш и просит воды,
просит тело зажечь торшер, чтобы ей не мыкаться в темноте,
просит дать поспать, но не спит, смотрит на взвесь в воде,
на себя в кольце подступающей темноты.

Через два часа душа заканчивает перечислять имена,
говорит: "Ну-ну",
просит тело открыть окно,
тело шепчет: "Но...",
но душа не слышит, – встаёт, кладёт карандаш,
надевает ботинки и патронташ
и идёт к столу. Ей уготован ужин.
Тело молча стоит над ней, пока она умывает руки,
собирает в папку листки, забывает знаки,
символы, карандаш, торшер, сыновей и жён.

Через три часа душа допивает кровь, заедает телом,
надевает пальто и идёт к порожку,
где они, наконец, расстаются с телом
и неловко присаживаются
на дорожку.

Тело всё сидит, а она уже у калитки, в самом конце дорожки.


***
Смерть, возвратившись с кладбища,
не проходит на кухню ужинать,
а прямо в ботинках валится на кровать
и быстро, обессиленно засыпает.
Ты задерживаешь вилку в воздухе.
Нужно пять-шесть секунд, чтобы приступ раздражения
отступил перед аппетитом, –

как по утрам, когда она наваливается сверху
и начинает елозить
и целоваться.