Магдалена Манон – француженка – здесь умерла.
она была страшной блядью, потому что её никто не любил,
а она всех любила, всего-то за полцены;
про себя говорила "мы":
это, говорила, мы; а это, говорила, не мы.

говорят, она раньше знала множество слов:
"Малый энциклопедический" от "а" до "ты".
а потом с ней кто-то случился – застрял в горле, мешать дышать,
она месяц потом кашляла, не могла спать,
не хотела есть, только пила.

он у неё оказывался по ночам,
и все видели, как она ему целовала член,
мы, говорила, мы, –
потом стало ясно, что это она о себе,
но тогда никто ничего не понял – думали, может, пройдёт.

после она сидела в комнате в темноте,
потом вскакивала, хватала иголку, нитку,
откусывала старым стихам строчки,
пришивала им ручки, ножки,
мы, говорила, брала на руки, кашляла, кашляла... –
да ну, что про неё, говорю же, блядь была страшная.


***
имена ангелов по-французски: не зна, низаче, ника.
бог вынимает речь рукою из тайника;
я принимаю речь, и прячу её за щекой,
и накрываю рукой.

каждый раз грудь наполняется воздухом, а дыхание – смыслом, пока
слюна собирается на кончике языка,
и запинается голова моя на твоём плече:
не зна, ника, низаче.

ребёнок, засыпающий на полуфразе у матери на руках,
склеротик, заика и просто витающий в облаках, –
заново называют ангелов неисчислимые тьмы,
как делаем это мы,

когда ты ангела моего Лю
осторожно губами снимаешь с моих неподвижных губ,
а потом ведёшь ладонью вниз по моим позвонкам, –
и как теперь и зачем, когда на твоём затылке моя рука?
Не зна.
Низаче.
Ника.


***
старый барон умирает.
третий день ничего не ест,
не оборачивается на оклики,
всё время стоит у окна,
говорит, что слушает,
как крадётся зима.

нужно вызвать из города баронета.
говорю, отправьте гонцов в город:
старый барон умирает
и оставляет всё без присмотра:
рыжие волосы чуть ниже плеч,
прекрасные стройные ноги,
опять же, тонкую талию и груди
почти идеальной формы,
отличную пару глаз и длинные пальцы, –
нельзя, чтобы вся эта красота
досталась кому-то другому:
коммивояжёру, проезжавшему мимо,
соседу, вовремя подсунувшему перо и бумагу,
крысе, выглянувшей из-за шкафа,
когда он хотел повеситься.

старый барон умирает,
говорит: после моего рождения
меня положили на стол,
и целую ночь я думал,
что столы никогда не кончаются,
поскольку не имеют конца.
после моей смерти
единственное, что будет иметь значение, –
это завещание;
а потому вызовите из города баронета,
пусть он приедет после своих городских дел,
пропахший сотнями усталых женщин
и самоубийствами
оловянных солдатиков в детской ванне.

пусть приедет, говорю я.
я скажу ему несколько слов на ухо,
а потом настанет тишина;
он обнимет всё это тело –
неожиданно лёгкое, как будто
сотканное из самых светлых мыслей, –
обнимет, укутает в одеяло и будет думать,
что это, в конце концов, всё, что у него есть,
потому что всё имеет конец,
который иногда наступает
вот так, с тихо падающим снегом,
являясь, скорее, началом
какой-то новой жизни, где вот это тело
полностью принадлежит ему, со всем, что внутри,
на что он никогда не рассчитывал
и даже не надеялся получить.

почему-то в детстве казалось,
что старый барон никогда, никогда;
сейчас начинаешь понимать, что вечные вещи,
такие как бог, память, сострадание, –
столь же бренны
и подвержены распаду
в каждом отдельно взятом теле.
а ведь есть ещё солнце.

молодой баронет проходит по коридору,
трогая по пути портьеры, стирая пыль с портретов,
половина лиц на которых ему ненавистна,
а другая – незнакома.
он всё время разговаривает
с эхом своих осторожных шагов
и ветром на галерее;
вот он открывает дверь,
входит в комнату и садится у окна,
баюкая языком каждое слово,
которое произносит,
прикасаясь губами к воздуху вокруг,
удивляясь, что вкус его меняется
вместе с его словами.

старый барон во мне умер именно ради этого,
продолжает баронет, –
чтобы сидеть и слушать,
как проходит зима
по внутренней стороне века,
закрыв глаза.


психастения

Спи, задыхаясь от визга, свернувшегося в вальсок;
полая ты, а визг в тебе так и этак:
звонко - в закрытые веки, глухо - в живот, в висок -
весело.
И на сведенный язык - конфеткой.

Спи исступленно, сжимаясь до атома тишины,
прорубью становясь ледяной и гулкой
в теплом теле постели, в белых снегах сшивных.
В той самой комнате, где разродилась куклой -

кесаревым - в одиннадцать: кровью заляпав плед
(сказано бо: умножая умножу скорбь тво...),
брату несла показать свой пластмассовый плод - билет
в будущее.
И собака вместо эскорта.

В той самой комнате - спи. В животе каменеющий визг
царственным жестом Кто-то впоследствии вынет
и похоронит в бумажном саване.
Не шевелись.
Спи до потери сознания.
Спи навылет.


Амур, психея:

- Ось комнаты находится во мне.
Я сплю, луна; мне снится, как вовне
ворочаются ледяные глыбы
доисторических окаменелых душ.
Суставы старчески скрипят; они в ладу с
шуршанием страниц историй.
Либо

не быть им вовсе, либо быть не им.
В их мраморном посмертном бытии
есть точка равнодействия - не память,
но что-то менее привычное ко лжи:
секунда вдоха между сказкой и "Скажи!..";
полоска воздуха, тебе на палец

надетая, - меж пальцем и кольцом.
Ты вместо окончаний и канцон
мне обожги плечо горячим, круглым,
случайно капнувшим затылком.
Я проснусь -
и ты исчезнешь (ось, субстанция, пра-суть
вселенной, комнаты...). Вокруг упруго

все повернется - боком, кое-как, -
и небо на высоких каблуках
войдет огромным светло-синим вздохом;
и стены больно оторвутся от оси,
и позвоночник нас откажется нести,
и я заплачу, задохнусь и сдохну.